Публикация ИА Regnum.
После перестройки очень у многих были иллюзии, что вот сейчас-то, когда наступила свобода, будет творческий взрыв во всех сферах. Многие ожидали, что в гуманитарной сфере, которая была избавлена от пресса кондового марксизма-ленинизма, начнет появляться множество литературы и на сцену выйдут те течения мысли и творчества, которые до того лежали под спудом цензуры.
На короткий момент что-то, действительно, вышло. Этот процесс выхода из тени начался еще в конце 80-х годов. Так, например, стоит вспомнить цикл передач Юрия Лотмана «Беседы о русской культуре», а также начало изучения на русском языке научного наследия Михаила Бахтина и издание работ Льва Гумилёва.
Должен сказать, что я весьма сложно отношусь к этим явлениям гуманитарной мысли, но, что называется по «гамбургскому счету», необходимо признать, что на короткое время они вдохнули некую энергию в гуманитарную область. Однако проблема была в том, что сама гуманитарная наука стала быстро вытесняться гигантским потоком всякой псевдонаучной литературы, оккультизма и бог знает еще чего. Кроме того, бандитизм, перестроечный удар по идеалам как таковым и рынок «без берегов» быстро загнали культуру в гетто, для которого был даже создан специальный телеканал — «Культура». Главное же состоит в том, что этот процесс оживления носил временный характер, а после него наступила пустота, что признают и сами гуманитарии. Сегодня всем понятно, что никакой бурной жизни гуманитарной мысли не наблюдается.
Но еще хуже обстояло дело с искусством. В этой сфере не наблюдалось даже временного всплеска. А потом быстро выяснилось, что «полки», на которые якобы советская цензура поставила кучу шедевров, пусты. Кроме того, стало понятно, что основной задачей советской цензуры, касавшейся художественных произведений, было не столько соблюдение идеологических рамок, сколько отслеживание надлежащего качества. Более того, творческой интеллигенции хорошо было известно, что советская цензура, примерно со времен Хрущева, была двусмысленна и специфична. При огромном желании она выпускала почти все что угодно, пускай иногда только в периферийных изданиях. Так, например, совершенно спокойно вышел насквозь антисоветский роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Печатались и другие, странные в смысле идеологии, произведения. Выходили фильмы Тарковского, которые отнюдь не были проникнуты духом коммунизма, и многое другое. Что же касается отъезда Тарковского за границу, то это, по существу, ничего не меняет, ибо главные его фильмы вышли именно в СССР.
Если же внимательно послушать сетования интеллигенции на советскую цензуру, то оказывается, что она жалуется на то, что было «трудно», что за многие кинокадры и строчки в произведениях нужно было бороться, выкручиваться. Однако в итоге все выходило в печать и на киноэкраны. И что выходило-то? Выходило великое советское кино и очень хорошая советская литература, которой было много и которую читали. Зато после перестройки говорить в плане высокого художественного творчества стало просто не о чем. И, что самое интересное, творцы культуры эту ситуацию осознают и признают! Да, мол, раньше была цензура, но было и искусство, а теперь вроде свобода, а ничего нет… Однако, вглядываясь в собственную пустоту, совокупный слой интеллигенции ничего вразумительного по поводу столь прискорбного положения вещей не говорит. Оно и понятно! Ведь именно этот слой, стал «ледоколом» перестройки. Эта коллизия порождает в среде интеллигенции массовые аберрации сознания, шизофрению и творческую импотенцию. А все это вместе дополнительно кратно усиливает присущая этому слою народофобия.
Во второй половине времени существования СССР шел процесс превращения интеллигенции. Тот слой, который в конце XIX и начале XX века «шёл в народ» и признавался ему в любви, становился слоем-народофобом. На короткий исторический миг почувствовав себя властителями дум в перестройку, на следующем этапе интеллигенция пошла в услужение к бандитскому правящему классу и стала торговать собой напропалую и вписываться в рынок. Тот слой, который должен был служить народу и быть его «головой», превратился в слугу бандитского капитала. Причем этот капитал, в отличие от западного, абсолютно плевал на культуру, смыслы и всё, что с этим связано. Вдобавок к своему криминальному генезису наш капитал решил встраиваться в Запад и, в связи с этим, отказался от собственной стратегии. Это в США будут тратить миллиарды долларов на университеты «Лиги плюща» и многие другие культурные проекты, ибо там хотят господствовать, а значит — знать и понимать. У нас же хотят господствовать только над собственным народом, в том смысле, чтобы он не мешал благословенному элитному встраиванию в Запад, а также в международные криминальные финансовые цепочки. Впрочем, тут-то как раз часть гуманитарной интеллигенции очень даже пригодилась…
Возможность подобного превращения интеллигенции из слоя освободителя народа в его поработителя прекрасно видел Антон Павлович Чехов. В своем письме заведующему больницей Московского губернского земства в Солнечногорске Ивану Ивановичу Орлову от 22 февраля 1899 он писал:
«Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало».
Обратим особое внимание на то, что «ее притеснители выходят из ее же недр». Это классический случай того, что Маркс и Гегель именовали термином «превращенная форма», то есть такая форма, которая пожирает свое содержание. Интеллигенция, смысл которой в служении культуре и народу, начинает «притеснять» тех, кто этому служит. Стало быть, это интеллигенция-пожирательница культуры и народа, которая еще и «жалуется», что ее притесняют. Думаю, перед мысленным взором читателя уже начал мелькать ряд конкретных лиц…
А коли и в самом деле интеллигенция как слой в целом подверглась в России подобному превращению, то о какой возможности творчества мы можем говорить? Ведь форма на то и пожирает свое содержание, чтобы уничтожить свою главную целевую функцию.
В процессе подобного превращения разрушается вся структура культуры и творчества. Об этой структуре гениально написал великий Александр Сергеевич Пушкин:
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца».
Пушкин начинает с пафоса славы: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», — а заканчивает скромностью: «Обиды не страшась, не требуя венца». Как он осуществляет этот переход?
Дело в том, что не только Пушкин, но чуть ли не вся классическая русская литература противопоставляла народ толпе, а моду — подлинной исторической славе и народной памяти. Мода, как известно — циклична и помнит только однодневок. Народная память — исторична и помнит столетиями, а то и тысячелетиями. Пушкина интересует именно последний род славы. Для того же, чтобы попасть в историю, то есть в народную память — необходима культурная «инфраструктура», определенные качество и направленность творчества, а также скромность и подлинная свобода.
Пушкин пишет о культурной инфраструктуре следующее: «И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит». Поэт или любой культурный деятель может попасть в народную память, если народ о нем правильным образом узнает и оценит. Узнать о деятеле культуры и его творчестве народ может либо напрямую от него самого, либо от другого деятеля культуры, который о нем поведает.
Поэтому Пушкин жив, пока жив «хоть один пиит», то есть пока жива поэзия и поэты, которые отвечают за поэзию как целое и за ее славу в народе. Подобным образом устроено любое искусство. Для того чтобы прославиться в народной памяти и войти в историю, не достаточно создать шедевр. Ведь, строго говоря, картина — это просто мазки масла на холсте, музыка — организованные во времени звуки, имеющие определенную звуковысотность, а текст — следы чернил на бумаге или определенная конфигурация пикселей на экране. Произведение искусства как культурный акт появляется только тогда, когда все эти краски, звуки и пиксели кто-то определенным образом воспринимает. В первую очередь, это сам автор. Однако творение и созерцание автором собственного произведения ещё не есть полноценный культурный акт. Он становится таковым только тогда, когда творение автора находит зрителя. Великим же может считаться только то произведение, которое стало достоянием народа. Для осуществления такой коммуникации между автором, произведением и народом, необходимо сообщество «пиитов», которое умеет ее построить.
Причем существование такого сообщества или сообществ может строить коммуникацию народа и произведения даже в том случае, если его автор давно умер или даже жил несколько тысячелетий назад. Так, например, «Времена года» Антонио Вивальди зазвучали в переходах метро во всех городах мира только после того, как спустя более 200 лет после его смерти были найдены и сыграны ноты этого великого произведения. Разумеется, подобное могли осуществить только музыканты. Это же касается любого гениального произведения, которое стало известно после смерти автора.
Собственно, на эту культурную инфраструктуру и указывает Пушкин. Он понимает, что обеспечить вечность его поэзии, а значит и его самого, могут настоящие «пииты» и особые свойства его поэзии, которые делают ее «любезной» народу:
«И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал».
Именно потому, что Пушкин обнаруживает наличие всех этих культурных компонентов, он предвкушает великое будущее своего искусства. Однако он при этом оговаривает, что при определенных условиях все это может быть утеряно. Утеряно же это может быть в том случае, если «муза» лишится определенных качеств:
«Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца».
Надо ли говорить, что та интеллигенция, которую обрисовывает Чехов, этой музы лишена? Такая превратившаяся, антинародная интеллигенция, которую, согласно Марксу, следует называть «люмпен-пролетариатом», грохнула ту культурную тонкую инфраструктуру, на которую надеялся Пушкин и вся классическая русская литература. Эта великая литература, которая противопоставляла историческую память моде и воспевала служение искусства народу, тем самым, не ведая того, пела о грядущей красной империи, которую уничтожили в перестройку ее превратившиеся наследники.
Перестройка, оставив материальную базу относительно нетронутой, уничтожила, прежде всего, возможность коммуникации между культурой и народом. Большой театр никто не разрушал, консерватория стоит. Но без этой инфраструктуры они могут стоять и дальше в качестве либо лишенных содержания товарных знаков, либо просто бессмысленных глыб из камней. В подобной ситуации акт культуры, в вышеописанном смысле, стал почти невозможным. Новые же технологии и интернет только усугубляют ситуацию, создавая иллюзию доступности. В итоге, о чем говорят очень многие, начинают исчезать читатель и сам текст. Когда они исчезнут окончательно, — в качестве бросового, отработавшего своё материала исчезнет и превращенный интеллигент. А народ, лишившись культуры, превратится в толпу двуногих существ, которую поведут на убой, ибо превращенная форма адресует только к небытию.
Источник: