В московском «Новом издательстве» вышел один из крупнейших филологических трудов в области славистики за последнее время — комментарий к роману Владимира Набокова «Дар», подготовленный филологом, профессором University of Wisconsin — Madison Александром Долининым. В беседе для COLTA.RU Александр Долинин, политолог Екатерина Шульман и Михаил Шульман, автор книги «Набоков, писатель» (М., 1998), обсудили особенности работы Набокова с текстом и трудности его комментирования.
Александр Долинин: На презентации меня спросили, когда я впервые прочитал Набокова, и я рассказал, что это произошло в 1967 году в Венгрии, куда я попал по студенческому обмену. Мне было 20 лет, английский язык я знал плохо, но мой друг-венгр дал мне «Лолиту» на два дня, и я сделал вид, что все понял, хотя на самом деле понял совсем немного. И потом я с гордостью рассказывал в Ленинграде, что прочитал «Лолиту». В 1970-е годы я читал Набокова в тамиздате, в самиздате, а когда случилась перестройка, то мы с моим товарищем Романом Тименчиком смело взялись за издание первого комментированного «Избранного» Набокова. Мы начали работу в 1988 году, ровно 30 лет назад, а через год оно вышло в издательстве «Книга», которого давным-давно не существует, в серии «Литературное наследие», синенькие такие тома. Набокова тогда только-только разрешили, и многие издательства наперегонки стали его издавать. В издательстве «Радуга» затеяли издание билингвы, куда вошли «Дар» по-русски, «Пнин» по-английски, а также несколько рассказов и стихотворений на двух языках. И мне заказали комментарий к этой симпатичной книге. Конечно, размеры комментария были ограничены, но тем не менее я этой работой увлекся и смог объяснить многие загадки «Дара». И когда 10 лет спустя петербургский «Симпозиум» начал выпускать собрание сочинений Набокова русского периода, мне снова достался «Дар», и я уже сделал комментарий получше и побольше. А потом, в 2007 году, французы попросили меня сделать комментарий к «Дару» для их издания, и там мы работали вместе с переводчиком и сверяли русский оригинал романа с английским переводом. Этот комментарий разросся тогда до 200 с лишним страниц, и я самонадеянно предложил его Андрею Курилкину, моему замечательному издателю, сказав, что у меня уже все готово, осталось только перелопатить английский и французский текст на русский язык и максимум через год можно будет издать «Дар» с моим 200-страничным комментарием. Этот год растянулся на 10 лет, у меня получилось не 200 страниц, а 600, и это теперь не роман Набокова с комментарием, а самостоятельная книга.
Екатерина Шульман: Насколько комментарий превосходит объем самого текста?
Александр Долинин: Когда мы поняли, что комментарий разрастается и его не удастся издать вместе с текстом романа, то мы постарались расширить сами цитаты из «Дара». Они занимают довольно много места, думаю, страниц 100, не меньше, но это позволяет читать комментарий без постоянного обращения к полному тексту. Он, наверное, превосходит роман раза в два. Может быть, в полтора, если убрать цитаты и приложения. Вот такая получилась большая книга, в которой прокомментировано более 1300 мест.
© «Новое издательство», 2018
Екатерина Шульман: Первая ассоциация, которая приходит на ум, — это, естественно, «Евгений Онегин» и комментарий Набокова к «Евгению Онегину». Вы чувствовали в этом образец, предостережение, пародию, что-то еще?
Александр Долинин: Это хороший вопрос, потому что у меня сказано в предисловии, какие три комментария я считаю образцами для моей работы, и «Евгений Онегин» Набокова там не назван.
Екатерина Шульман: А какие это три?
Александр Долинин: Это «Евгений Онегин» Лотмана, комментарий Ю.К. Щеглова к дилогии Ильфа и Петрова и огромный комментарий к «Улиссу» Гиффорда. А Набокова я не включил в этот короткий список, потому что мне кажется, что при всех огромных достоинствах этого комментария в нем очень много лишнего.
Екатерина Шульман: Вы имеете в виду — персонального, того, что отражает личность комментатора?
Александр Долинин: Нет, не совсем, хотя кое-какие выпады Набокова против ненавистных ему авторов не кажутся мне уместными. Просто, на мой вкус, он вводит слишком много ненужных, посторонних сведений и примеров, то и дело выходя за рамки пушкинской культурной энциклопедии и того исторического времени, в котором создавался «Евгений Онегин», чего, как я считаю, комментатор ни в коем случае не имеет права делать.
Екатерина Шульман: Он создает картину цивилизации.
Александр Долинин: Да, безусловно. Но я считаю, что комментатор должен оставаться в культурно-исторических рамках.
Екатерина Шульман: Придерживаться хронотопа?
Александр Долинин: Конечно, как это делал Лотман, как это делал Щеглов. Можно еще вспомнить Густава Густавовича Шпета и его комментарий к «Пиквикскому клубу», очень занятный. Это немного другого типа комментарий, он, скорее, состоит из культурно-бытовых очерков диккенсовского или, если угодно, пиквикского времени, в которых подробно описываются, например, устройство дилижанса, типы карет, быт британских джентльменов. Это замечательная книга, но на мой комментарий она совсем не похожа.
Екатерина Шульман: Набоков, написав свой комментарий к «Евгению Онегину», немедленно его спародировал в романе «Бледное пламя», посмеявшись над собой — безумным комментатором в образе Кинбота, который не просто выходит за рамки хронологические, а выходит за все возможные рамки, в том числе за границы рассудка, присваивает себе и автора, и произведение и считает себя его главным героем. Но и в комментарии к «Евгению Онегину» Набоков, приводя несколько параллельных, как ему кажется, мест из разных литератур, которые похожи на то или иное выражение в «Онегине», говорит, что это может стать формой исследовательского безумия — бесконечные поиски аллюзий. Вы в процессе работы чувствовали, что вас уносит?
Александр Долинин (смеется): Ну, я старался держать себя в рамках.
Екатерина Шульман: То есть я не спрашиваю, не чувствовали ли вы психического ущерба от этой работы, — хотя Набоков такую опасность, яд в полом изумруде, без сомнения, в себе несет…
Александр Долинин: Чувствовал, чувствовал и потому старался себя ограничивать. И честно вам скажу, что довольно много всяких моих предположений и гипотез я в комментарий не включил.
Екатерина Шульман: Вот одну мы с вами обсуждали до того, как включили диктофон: параллели между сценами домашней жизни Щеголевых и повестью Тургенева «Несчастная». Вот два фрагмента.
«Сусанна ничего не ответила Элеоноре Карповне — она даже не поглядела на нее и только слегка, под опущенными веками, повела глазами в ее сторону. По одному этому движению — по движению ее зрачков — я мог понять, какого рода чувства Сусанна питала ко второй супруге своего вотчима… И я опять чему-то порадовался».
И:
«“Поешь, Аида”, — сказал Борис Иванович, вытягивая мокрые губы. Ничего не ответив, словно его не было, — только вздрогнули ноздри узкого носа, — она повернулась на стуле, легко и естественно изогнула длинный стан, достала с буфета сзади пепельницу, поставила у тарелки, сбросила пепел. Марианна Николаевна с мрачно-обиженным выражением на полном, кустарно накрашенном лице вернулась с кухни».
Интересно, что само движение глаз, по которому рассказчик замечает отношение героини (и радуется этому), переведено в другой контекст:
«Она едва говорила с ним, хотя по некоторым признакам — не столько по зрачкам, сколько по отливу глаз, как бы направленному в его сторону, — он знал, что она замечает каждый его взгляд, двигаясь так, словно была все время ограничена легчайшими покровами того самого впечатления, которое на него производила».
Александр Долинин: Спасибо за прекрасное дополнение к моему комментарию. Несколько аллюзий на повесть Тургенева «Несчастная» я в комментарии отмечаю: ведь героиня «Дара», как и героиня Тургенева, наполовину еврейка, живущая в семье «вотчима», омерзительного пошляка и антисемита. Но вот едва заметное движение глаз упустил. Я на презентации говорил, что был бы рад, если бы мой комментарий смог спровоцировать замечания, дополнения, поправки. Так было с комментарием Лотмана — после того как он появился, в разных изданиях стали появляться заметочки по разным конкретным поводам, которые поправляли и дополняли Лотмана. Так произошло и со Щегловым, есть даже целая книжка — поправки или дополнения к его комментариям к Ильфу и Петрову. Я думаю, любителей «Дара» на свете не меньше, чем любителей «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка».
Екатерина Шульман: Конечно, культовые тексты порождают и любовное внимание, и исследовательский энтузиазм.
Александр Долинин: И я надеюсь, что мой комментарий к «Дару» тоже даст такую вспышку. Вот и у вас, Миша, и у Кати, наверное, есть уже какие-то поправки, кроме параллели с «Несчастной».
Михаил Шульман: У меня были не поправки, а какие-то свои собственные рассуждения в том же векторе мысли. Вы упоминаете в предисловии тот формат соединения людей, разговора, который был в «Живом журнале» лет 7—10 назад. То, что было со Щегловым, — это был такой же способ публичного переговаривания, просто на других, более медленных, страничках прессы. По-моему, у Набокова был рассказ о шахматистах, гроссмейстерах, которые по переписке посылали друг другу на другой материк свои очередные ходы.
Александр Долинин: Я точно не помню, но мне кажется, что это реальная история о двух шахматистах, которые по переписке разыгрывали одну партию лет сорок, с перерывами на войны и прочие катаклизмы, мешающие работе почты.
Михаил Шульман: Медленно, но верно. Я послушал сейчас ваши ответы, и они оба получились о каком-то самоограничении исследователя. Как приходилось наступать на горло своей песне. Чего Набоков не делал, позволяя себе, видимо, слишком много задевать своим хоботом, будучи тем слоном на кафедре литературоведения, каким его назвали (смеются).
Вы вспомнили Шпета, делавшего такой физиологический, что ли, очерк эпохи. Может быть, это как раз уже имеет смысл делать, поскольку эпоха первой, ранней, русской эмиграции, уже тогда осознававшая себя уходящей, давно ушла так же далеко, как и та Россия, которую они застали и покинули. Как вы считаете, не нужно ли давать дополнительные разъяснения, что это было, для того чтобы читатель (сейчас Набоков с того света выстрелит в меня отравленной стрелой), популярный читатель, широкий, что-то понял бы? Просто, понимаете, читатель бывает узкий, специализированный, а бывают люди увлеченные — я себя к ним немножко причисляю, — которым просто в 19 лет попал в руки Набоков. Я, в общем, в том же возрасте впервые прочитал Набокова, и, конечно, меня это изменило, вообще вектор моего развития какого-то, как растение стремится поворачиваться к солнышку, вдруг пробившему тучи. И сейчас, может быть, есть люди, которым нужен более популярный комментарий?
Александр Долинин: Я понимаю, Миша, о чем вы говорите, и я с вами совершенно согласен. У меня в комментарии приводится довольно много сведений и про Берлин, и про берлинский быт, и про то, как люди тогда жили, и про эмигрантскую печать и так далее. Тут дело вот в чем. Я бы с удовольствием больше написал про берлинскую жизнь Набокова и его товарищей, если бы мы об этом больше знали. К сожалению, про русский Берлин второй половины 1920-х — первой половины 1930-х годов, на самом деле, известно не очень много.
Михаил Шульман: В 30-х годах — да.
Александр Долинин: Ведь после того, как большинство эмигрантов уехало из Германии, там осталось мало известных людей.
Екатерина Шульман: Тогда эмигрантская жизнь переместилась больше в Париж, да?
Александр Долинин: Да, после кризиса (это 1923 год), когда закончилась инфляция, чудовищная, как сейчас в Венесуэле, и жизнь резко вздорожала, люди стали уезжать в Париж, в Прагу, в Прибалтику, и Берлин перестал быть культурным центром эмиграции, каким он был с 1919 по 1923 год. Остался лишь довольно узкий круг литераторов; мы знаем имена тех, с кем общался Набоков, но понять, что они собой представляли и как он к ним относился, в ряде случаев нелегко. Скажем, когда в «Даре» описываются собрания берлинских литераторов, мы предполагаем, что у них были реальные прототипы, но точно установить, кто есть кто, можем далеко не всегда.
Екатерина Шульман: То есть не все эти люди идентифицируемы?
Александр Долинин: Только некоторые. Например, когда в романе упоминается театральный критик берлинской «Газеты» или ее штатный поэт-сатирик, то идентификация возможна, потому что нам известно, что театральным критиком газеты «Руль» был Ю. Офросимов, а поэтом-сатириком — Жак Нуар. А вот кто мог быть прототипом «чем-то похожего на удода старика со слишком добрыми для литературы глазами», который на литературном вечере читает повесть «из петербургской жизни накануне революции», я установить не сумел. Может быть, Наживин?
Екатерина Шульман: А поэтесса Анна Аптекарь? Неужели с ней есть сложности?
Александр Долинин: Конечно, есть, и довольно большие. Я написал в комментарии, что Набоков мог иметь в виду поэтессу Раису Блох, которой он в рецензии советовал не подражать Ахматовой.
Екатерина Шульман: А мне всегда казалось, что это пародия на Ахматову.
Александр Долинин: Понимаете, и на Ахматову, и не на Ахматову. Поскольку речь идет о берлинском круге, то Набоков, скорее всего, издевается над всякими подражательницами Ахматовой, которые напрашивались на пародии. В одном из писем жене он рассказывает, что сочиняет альманах-пародию на современную эмигрантскую литературу, и приводит четверостишие «некоей Людмилы N, подражающей Ахматовой»: «Только помню холодность вашу, / И вечерней звезды алмаз. / Ах, сегодня я не подкрашу / Этих злых, заплаканных глаз». То есть первую пародию на Ахматову Набоков сочинил задолго до «Пнина». Но, впрочем, не столько на Ахматову, сколько на ее последовательниц, тех самых женщин, которых она хотела замолчать заставить. А между прочим, в архиве Набокова есть его лекция о русской поэзии начала ХХ века для американских студентов, где он им говорит, что лучшими поэтами после Блока были Иннокентий Анненский (что довольно неожиданно и не совсем верно хронологически), Ходасевич, Гумилев и, представьте себе, Ахматова. Их студенты должны знать, требовал Набоков, потому что «каждый из них не только писал замечательные стихи, но и наложил определенный отпечаток на русскую поэзию». Так что поэзию Ахматовой он умел ценить.
Михаил Шульман: Я думаю, что говорить о последних трех хотя бы хронологически верно. Все-таки Ахматова была младшей, смотрящей на Блока как на кумира и творца.
Александр Долинин: Конечно!
Михаил Шульман: Это как раз очень видно. А насчет Анненского… Вообще интересно, как Набоков соотносился с Блоком. Я и не знал, что так много у него прямых указаний именно на Блока.
Александр Долинин: Очень много! И у него есть интересный доклад о Блоке, недавно опубликованный, который я упоминаю в комментарии. В 1931 году Набоков с большим успехом читал его в Берлине.
Екатерина Шульман: По-русски?
Александр Долинин: По-русски, да. Потом он его повторил в Нью-Йорке, для русской общины Нью-Йорка, с некоторыми небольшими изменениями. И хотел его напечатать, но передумал. Почему — непонятно. И вот только недавно его разыскали в архиве и опубликовали.
Михаил Шульман: Наверное, он побоялся повредить грибницу: он все-таки иначе относился к русской литературе, не только как смотритель, а как такой садовник, не знаю…
Екатерина Шульман: Он, конечно, чувствовал себя послом утонувшей России в цивилизованном мире, это очевидно. Я была поражена сама, когда увидела, что он не только перевод и комментарий к «Евгению Онегину» сделал, но и перевод и комментарий к «Слову о полку Игореве», что он сделал целую книгу поэтических переводов от Ломоносова до этих самых постблоковских авторов и к каждому комментарий. То есть он, конечно же, в своем лице представлял читающему Западу всю русскую культуру.
Михаил Шульман: У меня еще возникла сейчас теория о том, что, может быть, он опасался, что это расползется уже в новой эпохе в какие-то подставленные Советами канавки. Может быть, он хотел как-то зафиксировать реальное положение этих поэтов.
Александр Долинин: Может быть, да. У меня вообще была такая идея (по-моему, она небезосновательна), что он сделал такой гигантский комментарий к «Евгению Онегину», чтобы вписать Пушкина в западный контекст, поднять его статус.
Екатерина Шульман: В мировом контексте, да. И чтобы отобрать его у советского комментатора Бродского.
© Андрей Носков
Александр Долинин: Это сейчас комментируют всех и вся. И комментировать стало легче: идешь в интернет, залезаешь в Google Books, залезаешь в корпус русского языка — и возникает иллюзия, что сделать комментарий к любому месту любого текста не составляет никакого труда. На самом деле это далеко не так. А раньше, конечно, комментарием снабжали только тексты, входившие в канон. Значит, Пушкина надо было вставить в канон.
Михаил Шульман: Поправьте меня, если я не прав, но, по-моему, в 1937 году Пушкина и поставили на этот пьедестал.
Александр Долинин: Где?
Михаил Шульман: В Советском Союзе.
Александр Долинин: Но не в Америке и Англии. А Набоков хотел отнять Пушкина у советского канона и вписать его в канон западноевропейский.
Екатерина Шульман: Конечно! И он там этого бедного Бродского всячески полощет — и за дело, это действительно смешной довольно труд. Но понятно, что Набоков тут борется один с советской властью, со всей советской пропагандистской машиной, которая присваивает русскую культуру себе.
Александр Долинин: Возвращаясь к прототипам и берлинскому литературному быту: действительно, мало кто опознается.
Михаил Шульман: А вы нашли это в архиве или догадывались о том, что Герман Иванович Буш, прекрасный персонаж, был…
Александр Долинин: Илья Британ, да.
Михаил Шульман: Можно было об этом догадаться или вы прочитали?
Александр Долинин: Нет, думаю, я едва ли бы сам смог догадаться. А узнал я это из экземпляра «Дара» Издательства имени Чехова 1952 года, принадлежавшего Нине Берберовой. Берберова оставила всего лишь несколько маргиналий, и большинство из них я не смог использовать в комментарии. Например, против яркого описания грозовой тучи в пятой главе («…туча, наливаясь, растя, с набухшими бирюзовыми жилами, с огненным зудом в ее грозовом корне») она написала на полях: «Эрекция». Наблюдение точное, но для комментария неподходящее. Думаю, каждый внимательный читатель сам может заметить здесь эротическую ассоциацию.
Екатерина Шульман: Как сказал бы Пушкин: «Это значит, что мальчишки катаются на коньках. Справедливо» (смеются).
Александр Долинин: Так вот, когда в романе появляется смешной Герман Буш и читает свою нелепую мистерию, у Берберовой на полях написано: «Илья Британ». Я не знал тогда никакого Британа и начал выяснять, кто это такой и что он писал. Оказалось, что Берберова и тут права, хотя в комментарий я ввел только часть материала. А у Набокова в архиве нашлась неопубликованная рецензия на трех поэтов: Британа, Льва Гордона и будущего архиепископа Сан-Францисского Иоанна, а тогда еще Дмитрия Шаховского, автора двух сборничков стихов и набоковского приятеля, они переписывались. И вот в этой рецензии Набоков над Британом как только может издевается: например, говорит, что из стихов следует, что Британ — православный священник. Хотя, конечно, и Набоков, и все прочие, знавшие Британа, знали, что он никакой не священник, а, так сказать, христианствующий еврей, то есть иудей, интересовавшийся христианством.
Екатерина Шульман: И вы эту рецензию не включили в комментарий?
Александр Долинин: Нет, только упомянул о ней.
Екатерина Шульман: Почему?
Михаил Шульман: А указания на нее есть?
Александр Долинин: Как раз дело в том, что к самому «Дару» рецензия прямого отношения не имеет. Мы с моим молодым соавтором Григорием Утгофом опубликуем ее отдельно с большим комментарием, где будет рассказано все, что я узнал о Британе. Понимаете, одна из прелестей комментирования заключается в том, что ты все время что-то новое узнаешь, хотя далеко не все входит в комментарий.
Екатерина Шульман: Что вам первым вспоминается из открытий, сделанных в процессе работы?
Александр Долинин: Ну вот, например, мне нужно было указать годы жизни молодого берлинского поэта Эльяшева…
Екатерина Шульман: Дайте я догадаюсь — это был кандидат в Яши Чернышевские?
Александр Долинин: Да нет, он к «Дару» прямого отношения не имеет. Дело в том, что я хотел процитировать его стихи о берлинском районе вокруг площади Фербеллинер, через который в пятой главе романа проходит Федор. Он выходит из крематория, видит мечеть, видит русскую церковь, надстроенную над жилым домом (ее потом сломают), заходит в Прусский парк. Вы, Миша, конечно, знаете эти места?
Михаил Шульман: Я в этих местах бывал, но не то чтобы хорошо их знаю.
Александр Долинин: У входа в парк тогда стояла скульптурная композиция «Боксеры», которая Федору напоминает голых солдат, дерущихся в бане. И вот я заметил, что этот Эльяшев в своих стихах описал ровно те же берлинские реалии: и белую колокольню русской церкви, и высокий минарет мечети, и дымок, поднимающийся над круглой крышей крематория, и «Боксеров» у входа в парк.
Но нигде, ни в одном справочнике годы жизни Эльяшева не были указаны, даже Тименчик и Хазан в сборнике «Петербург в поэзии русской эмиграции» пишут, что биографическими сведениями об этом поэте не располагают. Пришлось самому заняться поисками, которые дали кое-какие результаты. В комментарии к «Дару» я смог указать годы жизни Эльяшева, а у себя в Фейсбуке повесил следующую биографическую справку:
«Эльяшов (Эльяшив, Эльяшев, Eliaschoff, Elijaschoff, Eljaschoff), Николай Соломон (1907, Ковно — 1941, Вильнюс или Каунас) — поэт, переводчик, режиссер, актер, сын известного еврейского врача и литературного критика Исидора Исраэля Эльяшова (1873—1924), писавшего под псевдонимом Баал-Махшовес. После смерти отца жил в Берлине, был членом Берлинского кружка поэтов (1928—1933; см. воспоминание Е. Канаак о том, как над его неуклюжей строчкой посмеялся Набоков: Русский альманах, Париж, 1981, с. 364—365); один из авторов всех трех сборников берлинских поэтов: “Новоселье” (1931), “Роща” (1932) и “Невод” (1933). С детства увлекался театром (см. в воспоминаниях Марка Шагала, дружившего с его отцом: “…в Петрограде мы часто жили под одной крышей. Обычно мы сидели в единственной теплой комнате: на кухне. Служанка в углу стирала белье, а мы пили неизменный чай с одним кусочком сахара. Его маленький сын Аля, в коротких штанишках, с вылезшей из них рубашкой, понуро стоял рядом, всегда мрачный и голодный… Отец спрашивал сына: «Ты приготовил уроки?» — а потом обращался ко мне: «Вы только посмотрите на него, весь день играет в театр. Хочет быть театральным режиссером. Кто знает?..»”). В Берлине переводил на немецкий язык русские пьесы, работал в театрах помощником режиссера, а при нацистском режиме писал программы для еврейских кабаре, существовавших в рамках так называемого еврейского Культурбунда (Jüdische Kulturbund), сам их ставил и в некоторых из них играл (см.: Volker Kühn. “We're Enough Tsoris”: Laughter at the Edge of the Abyss // Theatrical Performance during the Holocaust. Texts. Documents. Memoirs. Ed. by Rebecca Rovit and Alvin Goldfarb. The John Hopkins University Press, 1999. P. 40—60; Handbuch des deutschsprachigen Exiltheaters. 1933—1945. Bd. 2. S. 219). В 1938 г. его, как литовского гражданина, депортировали из Германии в Литву, где он погиб в гетто в 1941 г.».
И вот перед отъездом сюда, в Москву, я увидел, что моя справка теперь висит в Википедии — без ссылки на меня, естественно. Но я не в обиде: главное, что хотя бы основные биографические сведения о погибшем в гетто талантливом человеке теперь известны. Такие вот приходится делать побочные разыскания, хотя в самом комментарии они не отражаются.
Михаил Шульман: Ну, стихотворение было прекрасным побочным эффектом. А что вы нашли сначала? Наверное, стихотворение, а потом уже годы жизни?
Александр Долинин: Конечно, сначала я прочитал стихи Эльяшева, который печатался в нескольких берлинских изданиях. Для комментария мне пришлось просмотреть подшивки эмигрантских газет — прежде всего, берлинского «Руля», который Набоков очень внимательно читал. Единственное, чего я пока в «Руле» не нашел, — это история преступления, рассказанная в первой главе, когда какие-то «ухари-купцы» поехали кататься, избили велосипедиста, полицейские за ними погнались, они начали пальбу и в этой перестрелке убили ребенка. Скорее всего, это реальное происшествие, но сообщения о нем мне не попались. А в рукописи первой главы вычеркнут совсем другой эпизод, другое преступление, более громкое дело — убийство. Там один фабрикант сошел с ума и убил семь человек ни с того ни с сего, сначала всю семью, потом служанку, потом еще кого-то… В общем, другое громкое дело, которое в «Руле» освещалось.
Екатерина Шульман: Ему это не подходило. Он этот криминальный случай вычеркнул, потому что ему нужен был знак общественной атмосферы, а не индивидуальное сумасшествие.
Александр Долинин: Совершенно верно.
Екатерина Шульман: Это была бы совсем другая история, о другом. Скажите, а изменилось ли в процессе работы и по окончании работы ваше понимание романа в целом? Что я хочу спросить: вот на задней обложке приводится эта известнейшая цитата, что героиня романа — не Зина, а русская литература. Да, действительно, роман «Дар» закрывает русскую литературу всей предыдущей эпохи. Это такой компендиум, в который вливаются все эти реки, поэтому там так много всех — и Пушкина, и Гоголя, и Тургенева, и Толстого, и Блока. Это похоже в этом смысле на другой роман еще большего объема — на «Поиски утраченного времени», где тоже, конечно, автор хотел построить собор французской культуры и запечатлеть всю ту Францию, которая закончилась Первой мировой войной.
В «Даре» тоже на материале, казалось бы, не русском, в обстановке такой отдаленной автор строит свой собор, свой памятник русской литературе. Та картина, которую я сейчас рисую, — она была или стала видна вам — или нет? Теперь, когда вы создали свою книгу, завершили свой труд, вы видите роман как некую цельность? Или, наоборот, он рассыпался на более мелкие фасеточки?
Александр Долинин: Нет, я бы не сказал, что он рассыпался. Он для меня, наоборот, собрался. Хотя сам комментарий состоит из мелких фрагментов, но они все-таки образуют некий узор, некую мозаику. А что касается русской литературы, которая там действительно, может быть, не главная героиня, но одна из главных героинь, русской литературы и того места, которое Набоков для себя в ней огораживал, то оно мне стало намного яснее, когда я эту мозаику собрал.
Михаил Шульман: И какое это место?
Александр Долинин: Я писал уже об этом в каких-то статьях. Понятно, что каждый крупный писатель сам себе создает генеалогию, строит свое литературно-генеалогическое древо, что-то отрезает, какие-то ветки, какие-то, наоборот, скрещивает и так далее. У меня сложилось такое представление, что Набоков считал себя, прежде всего, наследником традиций русской классической поэзии, а не прозы.
Екатерина Шульман: Неожиданно.
Александр Долинин: Поэзия — это была для него главная ценность. Он говорил, что проза — это вообще есть распространенная поэзия, и отказывался, вопреки очевидности, признавать принципиальную разницу между прозой и поэзией. Когда писатель говорит о литературе вообще, он, конечно, говорит о себе. Он считал, что его проза есть «extension of poetry».
Екатерина Шульман: Поэтому роман заканчивается поэтической строфой?
Александр Долинин: Поэтому он заканчивается именно пушкинской, онегинской строфой. Для него Пушкин, Золотой век, а потом Тютчев, Фет, А.К. Толстой, Блок — это образцы, на которые он ориентируется. Далее идет русская классическая литература, русский классический роман. К нему он относится уже более критически, тут он делит всех на чистых и нечистых, разоблачает…
Михаил Шульман: Ну, он начинает роман с этого: сейчас я покажу вам кузькину мать…
Александр Долинин: Да-да, и с русскими реалистами он ведет важную для него полемику. И показывает, что у них, с одной стороны, есть чему поучиться, главным образом, искусству зрительной детали, цветовидению и т.п., а с другой, у каждого из них есть плохое, грубо говоря…
Михаил Шульман: Он в первой главе так же рассматривает и поэзию как мастерскую, он говорит о своей поэтической кухне.
Александр Долинин: Правильно, но, если вы обратили внимание, ни слова дурного ни про Пушкина, ни про Тютчева…
Михаил Шульман: Да, он разбирается с современной ему поэзией, конечно.
Александр Долинин: А про прозаиков уже, так сказать, с критической солью. И дальше третий пласт — это современная ему литература, и здесь он уже, так сказать, Чемпион Чемпионыч, сражается за первенство, бьет наотмашь, не признает авторитетов и табели о рангах.
Михаил Шульман: Он держит себя в руках и даже не публикует некоторые рецензии, потому что понимает, что может оппонента размозжить.
Александр Долинин: Но главные сражения этой войны разыгрываются не в рецензиях, а в его прозе, которая ясно показывает, кто его союзники, а кто враги. Вот такая трехслойная картина литературы в «Даре» возникает во всей целостности. Больше нигде такого нет, кажется.
Екатерина Шульман: То есть это такое развернутое высказывание о том, какова должна быть поэзия, какова должна быть проза и где Набоков в этом литературном процессе. Вообще образ автора, если употреблять этот школьный термин, в ходе работы как-то изменился для вас?
Александр Долинин: О, вы знаете, это очень хороший вопрос, на который я бы хотел действительно ответить. Потому что я хотел сказать, что мое представление о том, как работал Набоков, изменилось очень сильно. Одна из сложных довольно задач комментария «Дара» — это установление источников, поскольку и в четвертой главе, и частично во второй главе Набоков опирается на большой круг документальных материалов. Это во многом коллаж или монтаж цитат. И вот здесь я был совершенно поражен той тщательностью, с которой Набоков подходил к материалу.
Михаил Шульман: Да, и это становится понятно только после того, как комментарий оказывается в руках. Все то, что хочется считать полетом фантазии, потом оказывается такой как бы смальтой Ломоносова, подогнанной кусочек к кусочку практически без свинца вымысла внутри.
Александр Долинин: Замечательно сказано, Миша! Вот именно так!
Михаил Шульман: Я имел в виду как раз комментарий ваш. И даже, может быть, не столько к Чернышевскому, потому что там понятно, что он действительно опирался на документы и свидетельства, а вот именно к путешествиям отца Федора Константиновича.
Александр Долинин: Да, все это необыкновенно тщательно сделано. Причем раньше ведь считалось, что Набоков взял двухтомную биографию Стеклова для главы о Чернышевском и, скажем, путешествия Грум-Гржимайло и Пржевальского для второй главы. Ничуть не бывало, круг набоковских источников значительно шире.
Михаил Шульман: Конечно, для российского читателя было недоступно все, что выходило по-английски. Я просто поразился тому, что описание мула с застывшими слезами под глазами взято у какого-то английского путешественника…
Александр Долинин: Да-да, замерзшие слезы, которые висят как сосульки… Это совершенно поразительная тонкость работы мозаичного мастера.
Михаил Шульман: Это сравнение с мозаикой звучит как-то чуть ли не уничижительно, но меня всегда радовали свои собственные находки, какие-то небольшие, когда я обнаруживал, что и здесь речь идет о том или ином конкретном событии, которое для него было естественно вспомнить, которое было, а потом за 50 лет теряется, как те шпильки, что, по словам Набокова, всегда теряются первыми. Вот очень жалко, что эти шпильки пропадают. Если даже мы не можем Буша опознать, это точно, без помощи современников, то как найти эти шпильки, рассыпанные по страницам…
Александр Долинин: Ну, вот видите, что-то мы подбираем (смеется). И многое удалось подобрать — книга-то получилась толстая.
Екатерина Шульман: Было фундаментальное исследование о том, на какую именно букву сел дрозд, как именно называется марка бензина или автомобиля. Это было долгое расследование, которое в результате пришло, совершенно как в набоковском описании шахматной задачи, к своему началу: к самой очевидной версии, что это была вывеска «Даймлер-Бенца».
Александр Долинин: И главное, что перевесило для меня все прочие аргументы, — это расположение центра австрийского «Даймлера» рядом с домом, где жил Набоков. То есть он каждый день проходил мимо этого центра, где наверняка был «бензопой» с надписью «Даймлер». Мне удалось найти фотографию подобного центра в Кельне, на которой отчетливо видны и бензоколонки, и надпись «Даймлер-Бенц» с буквами торчком. Можно предположить, что и в Берлине он выглядел примерно так же.
Екатерина Шульман: Опознан ли дрозд? (Смеются.)
Александр Долинин: Дрозд не опознан, хотя кое-какие предположения о том, почему на букве A сидит именно дрозд, в комментарии имеются. Но, продолжая тему источников, я хотел бы сказать нечто неожиданное. Все знают, что Набоков был почти профессиональным лепидоптерологом, исследователем бабочек, и в «Даре» есть большой пласт сведений о бабочках. Для меня это была одна из самых сложных областей комментария. Тут мне помог прекрасный справочник немца Дитера Циммера «Путеводитель по бабочкам и мотылькам Набокова». Но кроме того, мне удалось установить, из каких книг и статей, прочитанных, вероятно, в юности, Набоков почерпнул эту лепидоптерологическую информацию. Так вот, выяснилось, что больше всего фактических ошибок Набоков делает не тогда, когда он пишет о Чернышевском, истории русской литературы или о путешествиях по Тибету и Китаю, а когда он пишет о своих любимых бабочках. Я думаю, это происходит потому, что он не работал с литературой о них так тщательно, как с новыми для него документальными материалами из других областей знаний.
Екатерина Шульман: То есть он полагался на свои детские знания?
Александр Долинин: На свои юношеские знания, и там довольно много… ну, не очень много, но все-таки есть весьма грубые ошибки касательно бабочек, которые я с огромным удивлением заметил.
Михаил Шульман: Видите, однако же он какие-то неожиданные, в том числе научные, открытия делал. Помните, эти пять волн, которыми какая-то «арктическая голубянка» переселялась с континента на континент, — это же он обнаружил своей конкретной работой.
Александр Долинин: Да, это будет потом, уже в Америке, когда он вернется к научным занятиям и начнет работать с коллекциями в Гарварде. А в 30-е годы он, видимо, так много писал, что от бабочек временно отошел, и отсюда всякие неточности.
Екатерина Шульман: Очень понятно, что тот тщательный и фундаментальный труд, который стоит за этими текстами, поражает исследователей Набокова. Говорят, что самый искусный канатоходец — тот, кто изображает пьяного, идя по канату и делая вид, что падает. Так и Набоков часто представляется эдаким шутником, легкомысленной жар-птицей, как он о себе писал, блестящим стилистом (эту омерзительную формулировку часто приходится слышать). На самом деле под всем этим — мышцы музы (опять же пользуясь его собственным выражением): труд, еще раз труд и прекрасная память.
Александр Долинин: Да-да, замечательно!
Екатерина Шульман: Главный вывод нашей беседы выходит, что комментарий маловат оказался, многое не вошло (смеются). Того не хватает, этого нет.
Александр Долинин: Но продолжать я, наверное, уже не стану, хотя буду очень рад, если читатели комментария станут его дополнять и исправлять. Вот, собственно говоря, Катя уже одно дополнение сделала.
Михаил Шульман: Главный вывод нашей беседы в том, что внешний вид книги приятен (смеются). И оригинал внутри спрятан. Хотя для меня внешний вид немножко напоминает средневековые типы комментариев, когда был текст оригинальный внутри и меленько, такими плашечками, по полям расходился комментарий.
Александр Долинин: Мне обложка [Дарьи Яржамбек] очень нравится.
Екатерина Шульман: Толщина радует при первом прикосновении, согревает душу объем.
Александр Долинин: Да я сам не ожидал, честно говоря. Я просто обалдел, когда Андрей [Курилкин] мне первый экземпляр показал.
Источник: